Зачарованное бытие ненайденных смыслов

Таинство прихода, явления человека в этот мир, и главное – смысл, онтологическое назначение этого явления – всегда составляли один из жгучих метафизических сюжетов. В самом деле, зачем человек рождается? Что привносит в мир? Как сливается с ним в некую взаимопроникающую и взаимозависимую целостность? Или не сливается. Наконец, как и с чем уходит? И что меняет своим краткосрочным явлением?

Считается, что, рано или поздно, к каждому приходит вязкая неотвратимость главных вопросов: «Что есть я? Что есть Бог? Что есть мир? Что есть смерть? И к чему все это? Должно же быть в этом что-то». «День смерти лучше дня рождения», – учит нас Екклесиаст. Возможно, потому, что в жизненном ходе к этим вопросам не подступиться. Тщета все – суета и томление духа. Не оставляет же.

Экзистенциалисты вообще полагали, что смерть – главное онтологическое событие. И только в этом граничном и последнем проеме, просвете между светом тем и этим, твари земной и отроду разумной суждено померить масштаб истины. Но знать об этом наверняка нам, все одно, не дано.

Вероятно, легче тем, кто точно знает, зачем они здесь. Христианин приходит в мир за спасением; буддист – за равновесием и гармонией вечной; поэт – глаголом жечь. Но все это – вопрос веры, мистического откровения. И главное – силы этой веры. И что нам, смертным, в мире этом?

Большой русский писатель Виктор Астафьев незадолго до своего ухода написал: «Я пришел в мир добрый, родной, и любил его бесконечно. Я ухожу из мира чужого, злобного и порочного. Мне нечего сказать вам на прощание», – это приговор миру. Или себе. Бесконечно печальный исход большой яркой жизни. Отчего так? От холодности и чужеродности мира? Или неизбывной порочности человеческой природы? А может быть, оттого, что человек никак не может нащупать верную интонацию бытия в мире и верное убежище мира в себе?

Но в никуда не рождаются, между рождением и смертью есть только этот мир. Мир иной – по ту сторону. Поэтому и судьба нам если и оставить след, то только в мире этом. В ином не дозволят.

Добрый вечер, вы слушаете «Финам FM«. В эфире очередной разговор цикла «Слово и молчание», в котором мы говорим об историческом и личном человеческом опыте интеллектуального мыслительного напряжения. Ну и о том, к чему это приводит. Меня зовут Дмитрий Несветов.

Сегодня мы продолжим разворачивать новый для нашей программы ракурс разговора, и поговорим о философском, метафизическом, онтологическом, не с профессиональным философом, историком или социологом, а с литератором. Но сегодня у нас в гостях такой литератор, который, одновременно, и то, и другое, и третье – и философ, и социолог, и историк. Итак, у нас в студии, и у вас в эфире, писатель-публицист, литературный критик, литературовед, знаток истории русской словесности – Лев Аннинский. Добрый вечер, Лев Александрович.

НЕСВЕТОВ:Я, во-первых, хочу поблагодарить вас за участие в нашем разговоре. И начать хотел бы, может быть, с несколько неожиданного сюжета, но для меня он почему-то стал очень важным. И вроде бы к этому разговору, к этому вопросу, к этой теме надо бы подвести, а мне почему-то захотелось с нее начать.

Дело в том, что в одном из ваших текстов, по-моему, про переписку Виктора Астафьева с Валентином Курбатовым, я нашел практически предсмертную записку Виктора Астафьева, которую я хотел бы сейчас процитировать. В этой записке написано так: «Я пришел в мир добрый, родной, и любил его бесконечно. Я ухожу из мира чужого, злобного и порочного. Мне нечего сказать вам на прощание». При всей, может быть, какой-то мизантропичности Виктора Петровича, при строгости его оценок, все-таки как-то меня здорово взволновала вся эта история.

И я хотел у вас спросить, попробовать понять: что, все так безнадежно? Не с точки зрения литературной, а с точки зрения мыслящего человека – Виктора Астафьева, такая достаточно жесткая оценка.

АННИНСКИЙ:С точки зрения литературы, это потрясающий документ, который достойно венчает его трагическую судьбу литератора. С точки зрения смысла, эта записка абсолютно правильная. Потому что чем больше Астафьев вдумывался в то, что с ним произошло, со страной, с его поколением произошло, тем страшнее делалось. Потому что объяснить это он не мог. И потом, он же все перевернул в записке, просто от волнения и от отчаяния. Он пришел в мир – в какой мир он пришел? Когда он родился, вспомните.

АННИНСКИЙ:Ссылали их не бог весть куда – на другой берег, не знаю, Енисея. Но их гоняли с места на место. И ссылали их такие же точно односельчане, какими они были. Это не то, что откуда-то марсиане пришли и устроили это все. Страшно было. Потом, это его детство, отрочество? Ссылки, когда не было ни дома, ничего. А потом – война: «Прокляты и убиты». Какой там добрый мир?! Он пришел в страшный мир. И он сумел преодолеть эту жуть, страшную жуть эту, своим творчеством. И он написал все то, что он написал. И он последний поклон отдал, и когда он понял, что даже если он отдал последний поклон и попытался примириться с тем, что с ним произошло… Не только с ним, как раз он-то болел и за солдат своих, за однополчан, и за односельчан своих, которые, я повторяю, сами ссылали своих, и их же ссылали – вот что страшно. Ладно, пришли бы какие-то, не знаю, гунны, немцы, черт его знает что, но с ними можно воевать. А тут-то как? И свои же своих расстреливают – ни за что. В общем, вот это все вместе.

АННИНСКИЙ:И когда он понял, что он не может это объяснить, он и сказал: «Из какого же мира я ухожу?» И меня это потрясло.

Я думаю, что всякий нормальный человек не будет кричать на всех углах: «Ах, мир плох!» Надо жить в том мире, какой тебе дан судьбой. Но если в конце он сам себе сознается, что если он верил… Как мое поколение – все верило, что человека можно улучшить. Вы знаете, я начинаю в этом сомневаться. Улучшить человека? Вместо ветхого Адама сделать нового? На какое-то время, может быть, и можно. Но, в конце концов, ты скажешь: «Уйду-ка я из этого мира, потому что я ничего не могу в нем исправить». И это будет маленькая предсмертная записка, которая не зачеркнет всего того, что написал Астафьев в течение своей жизни, потому что то была борьба. А в конце он просто ушел, сказал, что: «Я отработал свое».

НЕСВЕТОВ:Понятно. Видимо, в этом лежит какая-то такая большая истина, с которой очень сильно надо разбираться. И корни этого понимания лежат еще довольно далеко, хронологически далеко от нас.

Ведь если так предельно упростить историю человеческой мысли, то можно модельку рассмотреть примерно в таком виде: в Античную эпоху в центре мира, мироздания (поэтому – осмысления), были боги. В эпоху Средневековья – бог единый, монотеистичный. Начиная с периода эпохи Возрождения в центр мира и попытки понимания этого мира был поставлен человек. По-разному можно к этому относиться, но похоже, что ХХ век явился, наверное, таким последним, что ли, периодом, когда все эти крайние вопросы по отношению к человеку, стоящему в центре мира, были заданы. И как-то получается, что были получены отрицательные ответы.

Я не случайно начал с Виктора Петровича Астафьева. Можно было говорить не только о нем, можно было говорить, скажем, обо всем, если говорить о литературе, о том, что писал Шаламов. Там совершенно очевидно, что называется, что опыт или попытка, эксперимент с человеком и с личностью явно неудачен. Так мы с вами можем уже это констатировать? Или все-таки есть какие-то прогалы в этой констатации, за которые, может быть, есть смысл ухватиться?

АННИНСКИЙ:Прогалы сплошные, паузы сплошные. Эти паузы и прогалы существуют потому, что есть берега, с которых ты соскальзываешь туда, в эту бездну. Шаламова хорошо вы вспомнили, Шаламов есть ответ Солженицыну в этой сфере.

АННИНСКИЙ:Солженицын говорил: «Я вас научу жить». Вот давайте будем делать то-то и то-то и не делать того-то и того-то, осудим таких-то и таких-то, государство таким-то образом перевернем. А Шаламов сказал: «Дело не в этом. А что человек таков, и другим он не может стать». Солженицын вызывал у меня желание плодотворно поспорить и безграничное уважение – Шаламов вызвал отчаяние.

Вот вы вспомнили древнегреческих богов. А чего их так много было? Почему, когда нужно было угробить Гектора, Афина собрала малый художественный совет, начали там взвешивать все, – это что, малое ЦК? Что это такое? Значит, нужно было как-то людей, как сказали бы мои сверстники, шестидесятники, уконтрапупить, чтобы они хоть на какое-то время перестали безумствовать. Ну, ладно – война, ладно – прекрасная Елена. Греческие боги – не ответ на вопрос, это просто умножение вопросов.

Хорошо, не надо много богов, давайте одного сделаем. Так, здесь сделали одного бога – христианского. А там кто? А там, у индусов – свой, у мусульман тут же появился свой в ответ. А мы хотим халифат, а вы хотите непонятно что. Началась опять драка.

Так что никакого благорастворения воздухов не было – было все то же самое: трагическое существование человека, который ставит над собой бога. Слава богу, у индусов слово такое нашлось – бхага. Назвали богом. А еще что-нибудь придумали – уверуй в пень и ты спасешься. Спасаться надо было. А как спасаться, когда то, от чего ты хочешь спасаться, оно внутри тебя?

Может, наука поможет? Вот, попробовали. Попробовали, помогает ли наука. Да, наука помогает очень многие вещи решить цивилизационные, форму унитазов удобную сделать, чтобы быстро все смывалось. А куда смыться человеку от всего этого, когда он не знает, какой смысл? Когда он вдруг обнаруживает, что великие учения, которые к ХХ веку выработаны были вот этим человечеством для самого себя – так кто там сверхчеловек, кто – недочеловек? Это же такая абракадабра чудовищная – оборачиваться страшно.

Поэтому я так думаю, никакого детства человеческого счастливого не было у человечества (в отличие от того, что Маркс нам говорил).

АННИНСКИЙ:А было какое-то всегда бытие, которое искало свой смысл, и каждый раз не находило, потому что это зачарованное бытие какое-то, на мой взгляд.

НЕСВЕТОВ:Ну, хорошо, тем не менее, да, я готов согласиться, но все-таки есть один нюанс, который, как мне кажется… Опять же, трудно нам судить о дальних исторических эпохах достоверно, и, в какой-то степени, что называется, верифицировано, но тем не менее, есть некое представление о том, что и в Древнем Риме… вообще в Античную эпоху, в Эллинский период и особенно в Монотеистическую эпоху, эпоху Средневековую, все-таки… Вот есть такое понятие, Витгенштейн, по-моему, ввел, «господствующая картина мира». Она господствовала не идеологически, а было некое, по каким-то признакам, единое понимание сущего. И в Средневековый период это понимание достигалось с помощью напряжения: внутреннего, интеллектуального, человеческого, жизненного – всякого. Со временем, с тем самым моментом, когда мы начали задумываться не о боге, не о человеке, а об унитазах, это напряжение с каждым веком, с каждым десятилетием, уходит-уходит, выхолащивается чем-то другим. Напряжение превращается в поиск более удобного для жизни пространства.

НЕСВЕТОВ:Комфортного – в смысле отсутствия напряжения. Не только с точки зрения удобного унитаза, но и с точки зрения отсутствия напряжения. Человек начал терять вкус и некую необходимость этого напряжения. И вот с этой точки зрения, мне кажется, что эпоха наступившая, и наступившая уже довольно давно, кардинально отличается от Средневековья, от Античного времени и так далее.

АННИНСКИЙ:Хотелось бы, чтобы она хоть чем-то отличалась. Вы знаете, когда я слышу такого рода аргументы, у меня возникают мгновенно некоторые контр-вопросы. Единство – сумели объединить: будет престол такой небесный, ангелов здесь поселим, бесов – отдельно. Может быть, можно будет как-то всем вместе договориться? Я же говорю, что было несколько таких империй духа, и между ними… Что ожидалось между ними? Как выяснилось… Хорошо еще, что за океаном обнаружился еще целый континент, и вся эта энергия, которая не знала, куда себя девать, она хлынула через океан, заодно обидели негров, за одно обидели еще кого угодно.

АННИНСКИЙ:Кого угодно. И потом, если говорить о том, что была какая-то общая идеологическая или бытийная ориентация… Знаете, у рабовладельца она была одна, у раба она была совершенно другая. У греков она была одна… У ахейцев – одна, у троянцев – другая, а у персов – еще и третья. А там еще в Китае – бог весть, что. Вы понимаете, меня не утешает эта средневековая солидарность. Другое дело, что человечество бредит этим единством.

АННИНСКИЙ:…Я расскажу вам, что он мне ответил. И от его ответа я остолбенел, конечно. Я с ним мало встречался, естественно, – другое поколение, и потом, где он – где я? Но я редактировал его статью в журнале «Дружба народов», «Похвала Клио» – первая его такая статья в такой широкой печати. И мы с ним так познакомились. Пару раз я у него был. Я ему еще делал, компоновал из его кусков какие-то статьи. И мы разговорились как-то о том, можно ли было избежать Великой Отечественной войны. Он так загадочно сидит, улыбается. Я говорю: «Лев Николаевич, ну Гитлер – это проклятье, конечно. Что, они все с ума сошли, немцы? Ну если бы Тельман пришел вместо Гитлера, может быть, не было бы? Может, мой отец бы не погиб в 1941-м? Может быть…» И он мне ответил вот тут: «Если бы победил не Гитлер, а Тельман, германо-советская, скажем так, война была бы в те же сроки, той же ценой и с тем же исходом». Тут я остолбенел, и когда я от этого остолбенения отошел, я обнаружил, что он сделал меня фаталистом.

Поэтому вы знаете что, мы сейчас живем в эпоху, когда как-то удалось отшатнуться от этой жути. Каким-то образом удалось договориться, что: «Вот вы не хотите ядерной зимы? Ну не лезьте вы из-за куска земли уничтожать соседей!» Вообще-то, хочется полезть и уничтожить: «Они на нашей земле!» А те говорят: «Нет, это вы – на нашей!» Но если будет ядерная зима – вообще никто никуда… Ладно, потерпим. И вот мы уже сколько, полвека, да? – побольше уже, терпим друг друга, в страхе – а тогда все кончится. И это великое счастье, что нет мировой войны очередной. Она же висела-висела эта третья.

И вы знаете, если думать о том, откуда это все берется, можно найти виноватых – и Гитлера, и Тельмана, и Сталина – и кого угодно. А если не искать виноватых, а смотреть в корень, как Шаламов смотрел в корень?

И мы, живя в относительном благополучии, имеем возможность отойти от напряжения, ежесекундной борьбы за существование. И у каждого есть унитаз, если ты специально не гадишь около, ты можешь уже как-то свою жизнь скомпоновать вокруг этого удобного унитаза. А дальше что?

И вот копится в людях ощущение того, что что-то назревает, потому что человеческая природа остается неизменной – трагической, агрессивной, столько же, сколько умиротворенной. Особенно у русских это видно. У нас же две крайности все время видны.

АННИНСКИЙ:И поэтому напряжения у нас такого нет, вроде бы, напряжения в речах, но в молчании напряжения столько, что лучше бы говорили что-нибудь.

НЕСВЕТОВ:Что лучше говорить. Понятно. Хорошо. Мы сейчас прервемся на небольшую паузу и после этого продолжим разговор с литературоведом, критиком, писателем-публицистом Львом Аннинским. Не уходите, мы говорим о важном.