Заверить у Клио

Когда человечество начало осмысленно изучать и фиксировать свою историю, она стала интересна рядовым людям как сборник анекдотов о великих событиях и людях прошлого и в то же время оказалась объектом пристального внимания властей предержащих, которые видели в ней инструмент своего самоутверждения в памяти потомков. Известно, что уже Иван Грозный правил рукописи, чтобы не допускать крамолы в описаниях своего правления.

В ХХ веке историческая наука претерпела революционные изменения. Некоторые исторические школы, особенно марксистские и прежде всего в Советском Союзе, предъявили претензии на знание все объясняющих исторических законов. История стала инструментом предсказания будущего. Во Франции же возникла так называемая школа «Анналов» (по названию журнала «Annales d’histoire ?conomique et sociale»), адепты которой, как пишут в энциклопедиях, «стремились заменить классическую “историю-повествование” “тотальной” историей, то есть историей, описывающей все существующие в обществе связи». Школа «Анналов» обращается к иному, нежели прежде, объекту изучения и ставит в центр не деятельность великих людей, не описание событий, в первую очередь политических, а исследование всего общества в его целостности в течение больших временных отрезков. Поскольку «писаная» история охватывает лишь небольшую часть общества, историки этой школы для комплексного, синтезирующего описания стали привлекать данные археологии, истории техники, языка, хозяйственные документы. Самыми известными представителями этой школы стали Фернан Бродель, Люсьен Февр и Марк Блок. Беседу с директором Российско-французского центра исторической антропологии им. Марка Блока РГГУ, членом-корреспондентом РАН, руководителем отдела истории западноевропейского Средневековья и раннего Нового времени Института всеобщей истории РАН Павлом Уваровым мы начали с вопроса о том, что такое школа «Анналов» и какое влияние она оказала на советскую и российскую историческую науку.

— Уместнее говорить о движении «Анналов». Термин «школа» предполагает значительное тематическое и методологическое единство. То, что у нас бытует миф о единой школе «Анналов», приводит к недоразумениям. Кто-то уверен, что «Анналы» — это «история большой длительности» Фернана Броделя, кто-то — что это историческая антропология или история ментальностей в стиле Жака Ле Гоффа. Одни, ссылаясь на «Анналы», говорят, что история человека во всей его целостности должна лежать в основе любого исторического исследования, другие — что человек вообще должен быть окончательно элиминирован из истории. И все будут правы. Прежде всего, регулярная публикация на страницах журнала и даже членство в редколлегии вовсе не означали единства мнений. Существенные разногласия и стилистические различия бросаются в глаза уже в творчестве отцов-основателей журнала «Анналы» — Люсьена Февра и Марка Блока, не говоря уже о более поздних периодах. Кроме того, по меньшей мере четыре поколения школы «Анналов», сменяя друг друга, существенно меняли методологический инструментарий исследования, ставили принципиально новые задачи.

Что же общего между представителями этого движения? Стремление быть в авангарде историографического процесса. Историки, публикующиеся в «Анналах», как правило, хорошо работают с источниками. Но они никогда не успокаиваются на этом, стремятся еще и решить (или хотя бы поставить) какую-нибудь важную познавательную проблему. Мне часто доводится читать и даже публиковать в принципе неплохие статьи, при ознакомлении с которыми хочется сказать: «Все правильно. Но что из этого?» Так вот, при чтении статьи из «Анналов» такого вопроса возникать не должно. Во всяком случае, авторы к этому вполне осознанно стремятся и всегда стремились.

— Никакого взлета Европы во время индустриальной революции не было бы без средневекового наследия. Взлет произошел не вопреки Средневековью, а исключительно благодаря ему. У этого явления целый комплекс причин — и особая конфигурация западного христианства, по меньшей мере на равных сочетавшего власть императора или короля с властью папы римского, и политическая система, при которой, с одной стороны, существует определенный порядок взаимоотношений между относительно устойчивыми государственными образованиями, а с другой — не возникает ни одной «сверхдержавы». Со времен Карла Великого ни одному императору, даже Бонапарту, не удалось объединить регион полностью. А следовательно, между политическими образованиями всегда существовала состязательность. И хотя всякое нормальное традиционное общество неизменно стремится к консерватизму и воспринимает новшества как зло, в Европе никогда нельзя было заморозить ход изменений, развитие науки. Скажем, часто вспоминают, что китайцы, изобретя порох, компас, превосходные океанские парусники, бумагу, книгопечатание и многое другое, включая мануфактурное производство и бумажные деньги, ничем из этого по-настоящему не воспользовались, во всяком случае, ни одно изобретение не повлекло за собой радикальных изменений социально-политической системы. Причиной была мощная власть императора, который (в ту пору, когда империя была объединена) обладал возможностью «обрезать боковые ветви, чтобы лучше рос главный стебель» — свернуть океанские плавания за ненадобностью или запретить создание купеческих компаний. Еще красноречивее пример с японскими ружьями. Познакомившись с ними в 1543 году благодаря португальцам, японские оружейники быстро научились изготовлять великолепные «тэппу», по своим качествам превосходящие европейские аркебузы и мушкеты, причем производили они их в больших количествах. Вооружив простолюдинов, сёгуны смогли сломить сопротивление самурайских армий. Но объединив страну, сёгуны запретили сначала использование, а затем и производство огнестрельного оружия. На Западе тоже было много людей, которые с удовольствием запретили бы огнестрельное оружие, столь ненавистное рыцарству. Но правитель, решившийся на это, сразу был бы завоеван своим менее щепетильным соседом. Политический плюрализм был одной из причин поступательного развития техники и науки в Европе. Это только часть правды, но одна из существенных частей. Но можно назвать еще много особенностей западного Средневековья. Например, феномен средневекового европейского города. В других регионах города зачастую были крупнее и богаче, но лишь на Западе город был противопоставлен округе в правовом отношении. В городе стало возможным создание особой уникальной среды интеллектуалов. Эта среда начала самовоспроизводиться и развиваться по своим собственным законам уже начиная примерно с XII века, что обеспечило устойчивый рост европейской культуры, непрерывное накопление знаний. Умных людей было много везде, везде были меценаты и правители, покровительствующие наукам, на Среднем Востоке был, например, Улугбек, который построил замечательную обсерваторию. Но не было благоприятных условий для длительного существования самовоспроизводящейся социальной среды интеллектуалов. А когда она возникла на Западе, он начал развиваться не в пример быстрее других регионов. Возьмем лишь один пример: на рубеже XI–XII веков происходит то, что называют возрождением римского права. На самом деле это лукавый термин. Преподаватели-правоведы из итальянских городов, в частности из Болоньи, практически заново придумали это право. То есть они нашли рукопись дигест Юстиниана (V век) и заново прокомментировали ее. Они взяли римское право и приложили к нему греческую логику Аристотеля. Почему-то самим римлянам это не пришло в голову. А средневековые правоведы начинали сопоставлять противоречащие друг другу постановления императоров и мнения авторитетных римских юристов, подвергать их логическому анализу и выносить итоговое суждение, помещая на полях свои рассуждения — глоссы, поэтому первые поколения таких правоведов называют глоссаторами. Но такая же логическая работа проводилась и в отношении богословия, а потом и других областей знания.

Хотя, конечно, к цивилизационным, социально-культурным особенностям Запада надо добавить фантастическое везение. Нет, «добавить» не то слово. Именно это везение дало Западу возможность безнаказанно поддерживать политическое и культурное многообразие. Можно назвать и уникальный климат, и исключительно выгодное для морской (самой выгодной) торговли расположение, и оптимальный коэффициент изрезанности линии морского берега. Но главное заключалось в том, что Запад, не будучи самой древней цивилизацией Старого Света, был единственным регионом, оказавшимся практически вне прямого соприкосновения с Великой Степью и с кочевыми империями. Не было опустошительных набегов, и не было срочной необходимости создавать мощное государство для защиты от кочевой угрозы, как, скажем, в Византии, на Руси или в Китае. Регионы, не преуспевшие в таком созидании, быстро захлестывались все новыми волнами кочевников, создававших здесь новые государственные образования с сильными кочевыми традициями и с иноязычной по отношению к основному населению элитой кочевого (чаще всего тюркского) происхождения. А Запад, прикрытый от Великой Степи, мог позволить себе «роскошь феодализма». А когда Западу все же довелось столкнуться с государствами, либо окрепшими в борьбе с кочевниками, либо унаследовавшими кочевые традиции, — с Московской Русью и с Оттоманской империей, — он уже обладал достаточным военно-экономическим потенциалом, чтобы противостоять этим вызовам без тотальной мобилизации всех ресурсов.

— Начну с конца. В нашей стране немало документов, закупленных коллекционерами после Французской революции, когда многие архивы просто выбрасывались на улицу (как знаменитый архив Бастилии) или распродавались обедневшими владельцами. Очень много таких документов хранится в Санкт-Петербурге, но и в Москве есть некоторые коллекции. В частности, в РГАДА (Российском государственном архиве древних актов) хранятся документы, относящиеся к внешней политике Франции середины XVI века, когда Франциск Первый и его сын Генрих Второй пытались утвердиться в Италии.

Но упомянутая вами монография написана на других источниках, с которыми я работал во Французском национальном архиве. Главным образом это нотариальные акты. Это прекрасный и еще до конца не оцененный вид источников. С одной стороны, нотариус фиксировал реальную жизнь во всем ее многообразии. Можно сомневаться в том, правильно ли хронист описал то или иное событие, претворялся ли в жизнь тот или иной закон, насколько распространены были политические теории, излагаемые тем или иным философом. Но в отношении нотариальных актов можно быть уверенным, что существовала вот эта рыжая корова, вот эта комнатка на чердаке и даже вот этот выбитый в драке глаз, за который грозит потребовать возмещения по суду составитель нотариального акта. Но, с другой стороны, нотариус придавал этому кипению жизни определенную юридическую форму, что позволяет подвергать акты статистическому анализу. Самое главное — удивительная сохранность таких источников. Часто вспоминают, что лишь от одной нотариальной конторы города Пизы за тридцать лет ее деятельности дошло до нас намного больше документов, чем их сохранилось для всей Руси за период с XIII до начала XVI столетия. А в Париже XVI века единовременно действовало до сотни нотариальных контор, причем более половины их архивов дошло до нас! Нотариальные акты могут ответить почти на любой вопрос: и о бытовой стороне жизни, и о социальной структуре общества, и о составе семей, и об отношении человека к смерти, и о распространении новых религиозных учений.

Неинтересных периодов нет, есть неинтересные историки. XVI век важен для Франции как время открытых возможностей, когда решалось множество вопросов: по какому пути пойдет развитие государственной власти; победит протестантизм, как в Англии, или католицизм, как в Испании, или утвердится какой-либо третий вариант; сумеет ли Франция стать крупной океанской державой; как будут развиваться новые, капиталистические отношения; как будут сочетаться веяния ренессансной культуры с позднесредневековыми художественными традициями. Вглядитесь в замечательные портреты деятелей той эпохи — ни до, ни после французские художники не будут способны на столь яркие психологические характеристики.

— Сорок или тридцать лет назад, в общем, было понятно, что отвечать на вопрос, зачем нужно заниматься историей. Историей надо заниматься, чтобы познать законы исторического развития, что даст возможность предсказывать будущее и управлять историческим процессом. Это должно было подтвердить верность принятой исторической концепции, «большого советского нарратива». Власть зорко следила за работой историков, могла подвергать их мелочному контролю. Но в этом было и косвенное признание важности профессии историка.

Сейчас набора легитимирующих аргументов нет. Хотите копаться в прошлом — копайтесь. Но зачем изучать историю Средних веков, зачем изучать экономическую историю? Ответа нет.

К счастью, нет особых гонений на неугодных историков, но это происходит от общей незаинтересованности федеральных властей в результатах исторических исследований. На локальном уровне этот интерес есть — сплошь и рядом отыскивают новые, более древние сроки основания городов, и празднование круглой даты всенепременно должно приходиться на срок полномочий нынешнего губернатора; даются задания отыскать могилу Ивана Сусанина или могилу Рюрика, желательно под Калининградом. Но, повторяю, это по большей части местные инициативы, хотя и одобренные центром. Но у центральной власти механизмы контактов с историками разладились, если, конечно, под историками понимать представителей нормально функционирующей сети профессионального сообщества, а не ярких декламаторов идеологизированных текстов. Поэтому, когда возникают какие-то попытки организовать диалог, ни та ни другая сторона не знают, как это делать, и не знают, зачем это, собственно говоря, нужно. Примеров сколько угодно. Скажем, введение праздника 4 ноября. Я бы назвал всю эту затею поражением и власти, и историков. Идея моментально стала достоянием националистов, организующих «русские марши», кто-то заработал неплохие деньги, «Наши» собирают окурки в скверах и мажут краской портреты Сванидзе и Немцова. Все довольны, но это трудно назвать днем «национального единства и согласия», хотя идея была плодотворной. Дата 4 ноября была выбрана с нарушением элементарных правил исторической хронологии (напомню, что это сейчас расхождение между старым юлианским и новым григорианским календарями составляет 13 дней, а в XVII столетии разрыв был в 10 дней). К тому же пролом бреши в Китай-городе не означал еще ни взятия Кремля, ни изгнания польских интервентов из Москвы (те, кто засел в Кремле, не воспринимались в качестве таковых, это была война гражданская, а не национально-освободительная), ни окончания Смуты. И все же стремление усилить или внедрить заново память о Смутном времени представляется очень важной задачей. История России знает не так много примеров выхода из кризиса путем национального примирения. Это в США очень быстро после окончания их гражданской войны на площадях стали ставить памятники и генералу северян Гранту, и герою южан генералу Ли. У нас же целых семьдесят лет после этого сама мысль окончить гражданскую войну примирением казалась кощунством. Но в результате Смуты избрали царем Романова из семьи «тушинцев», вчерашние непримиримые враги пошли на мировую, а в конце концов договорились и с поляками. Способность русского общества организовываться, учитывать мнение основных групп (вспомним, что на Земском соборе 1613 года были депутаты и от крестьян), добиваться компромисса — это ценнейший исторический опыт, которого нам так недоставало в позднейшей истории. Но никакого диалога власти с профессиональным сообществом историков в данном случае не получилось.

Только внешнеполитические задачи буквально ткнули и нашу власть, и наших историков носом в проблему «войн памяти», в важность «политики истории». Вдруг выяснилось, что, например, на Украине целые коллективы державных историков трудились над сюжетом голодомора. А в России просто нет кадров, которые могли бы выразить российскую точку зрения по данному вопросу. Да и по многим другим — от образования Киевской Руси (была ли она действительно Киевской) до пакта Молотова—Риббентропа. К историкам обращаются в последний момент, уже в ситуации цейтнота и легкой политической истерики.

— Можно исходить из того, что существуют если не законы, то некоторые закономерности, некоторые цепочки причинно-следственных связей, которые склонны повторяться в разное время в разных регионах мира. И история тем и интересна, что постоянно показывает нам такие примеры. То, что Русь и Западная Европа демонстрируют некоторые общие черты, можно списать на счет общей культурной матрицы, близкого расположения и взаимных контактов. Но у Древнего Вавилона и у индейцев майя точно никакой общей базы не было и не было никаких контактов. А мы можем найти некоторые схожие черты и там и там. Это заставляет относиться с некоторой осторожностью к тем, кто говорит, что никаких законов нет и быть не может. Другое дело, как их найти.

Но многие историки, и не только в России, высказывают сомнения в том, что такие законы существуют. Эта точка зрения выражена в работах Михаила Анатольевича Бойцова, написавшего в свое время статью «Вперед к Геродоту», где говорились вполне очевидные вещи. Ведь только последние сто пятьдесят лет на историю стали возлагать функции предсказания; когда писал Геродот, он же ничего не предсказывал, а ведь он был историком. История существует не первую тысячу лет, она была рассказом, поучительным чтением, утешением, чем угодно, но не наукой, и никакой прогностической функции за ней не числилось. И сейчас, миновав эпоху модерна, наше общество вступает в такую фазу, которая возродит старые формы историописания, когда от истории человек будет ждать занимательности, рассказа, созвучного себе самому. И история, скорее всего, будет не подчиненной каким-то жестким схемам, она будет состоять из отдельных, чаще всего небольших повествований и сюжетов.

— Это не только наша проблема, а проблема мировой историографии. Началось это в шестидесятые-семидесятые годы, когда стали потихонечку отказываться от схем прогрессивного развития. А схемы на Западе тоже были, хотя не такие, как у нас. Если говорить о французах, о которых я более осведомлен, у них была схема большого эпоса о французском народе, о французской нации. Были когда-то галлы — наши предки, потом пришли римляне, и мы слились с ними, потом пришли германцы — мы все равно оставались французами, и мы творили нашу историю: у нас были великие герои, великие подвиги. Были, конечно, поражения, были междоусобные войны, революции. Но все это был, как принято говорить, большой национальный нарратив. Историки вполне осознанно творили миф, призванный сплотить нацию. А потом пришли «продвинутые» ученые, которые стали говорить, что все это не так. Что есть разные истории, во-первых, у каждой провинции, во-вторых, у каждого этноса, который населяет Францию, у каждой социальной группы; есть отдельная история женщин, отдельная история меньшинств. Все это воспринималось с большим энтузиазмом, но прошло несколько лет, и французы поняли, что если этот подход внедрять в школьное преподавание истории, то вообще ничего не получается — никто не знает ничего. Потому что какой-то стержень, скорее всего политический, истории необходим.

Во Франции Николя Саркози завоевал большинство избирателей, сказав: давайте создадим музей французской истории — нам нужна такая история, которой мы, французы, могли бы гордиться. За эту фразу на него интеллектуалы набросились, как бык на красную тряпку. А средний француз голосует за Саркози, и голосует именно за эту идею: она ему понятна, близка.

— Можно. Претензии, во всяком случае, такие есть, потому что есть представление о том, что нужно заниматься не только историей России, но также историей других народов, и не обязательно в контексте прямой связи с Россией. Это по-прежнему престижно. У нас есть историки, которые работают на равных с историками других стран, изучая иные, нероссийские регионы. У нас есть очень неплохая школа, изучающая историю доколумбовой Америки, традиционно высоко котируются наши специалисты по истории Византии, ценятся наши кочевниковеды и археологи. Когда-то у нас была очень сильная школа по аграрной истории, востребованная на Западе. Дореволюционные историки — Кареев, Лучицкий, Виноградов, Ковалевский, Савин — как представители страны, для которой аграрный вопрос был очень важен, могли предложить свежий взгляд на «крестьянскую составляющую» истории Англии или Франции. В советское время традиции этой школы поддерживались: на Западе знали имена советских историков — Косминского, Барга, Адо, да и Арон Яковлевич Гуревич начинал свои исследования именно как историк-аграрник и благодаря проникновению в историю норвежского средневекового крестьянства сумел предложить свою, востребованную не только у нас, но и на Западе, концепцию средневековой культуры. Сейчас же эта традиция почти прервалась.

— Термин «апокатастасис» относится ко временам святых отцов, над ним много думал святой Григорий Нисский, задаваясь вопросом, как будут из рассеянных по миру атомов заново воссозданы тела людей в Конце Времен. В России второй половины XIX века философ Николай Федоров создал учение о научно обоснованном воскрешении из мертвых — «Философия общего дела». Культура конца XIX — начала XX века была очень сильно этим увлечена. Если внимательно почитать поэму Маяковского «Про это», да и «Владимир Ильич Ленин», то у него это просто прописано открытым текстом. Большинство историков этого периода действовали в рамках того, что мы сейчас не очень удачно называем позитивистской парадигмой. Они действовали как ученые, ставили научно обоснованные задачи, пытались подобрать адекватные методы. Но общая эстетика Серебряного века и некоторые философские искания привели к тому, что, например, у историка Карсавина, именно как у историка, вполне очевидно прочитывалось увлечение этой идеей. Впоследствии он эволюционировал в религиозного философа и в очень интересного литератора, создавшего сочинения мистически-поэтического склада, где это учение проявилось уже со всей очевидностью.

И я понял, что эта идея — диалог с ушедшими людьми — присутствует если не у всех историков, то у многих. Этих людей нет, их забыли, а ты работаешь, и как-то воскрешаешь их из небытия, и понимаешь, что они живые люди, что у них свои голоса — ты их слышишь. И я нашел прямые тому подтверждения не у кого-нибудь, а у крупнейшего французского историка XIX века Жюля Мишле. У него есть такой замечательный пассаж, как он приходит в архив и слышит, что к нему обращаются голоса этих самых исчезнувших людей, они протягивают ему руки. И он говорит им: «Спокойнее, спокойнее, господа мертвецы, каждому своя очередь — всем дадим слово». И начинает по очереди к ним обращаться. И такие чувства посещают многих историков. Хотя среди нас не принято в этом признаваться.